Пошук
Разместить кнопку на Вашем сайте

Газета «Комуніст»
Сайт Комуністичної партії України

Журнал «Комуніст України»

Газета Криворожской городской организации Компартии Украины

Ленінський Комсомол м.Києва

Газета Всекраинского Союза рабочих «Рабочий класс»

Коммунистическая партия Российской Федерации

Московское городское отделение КПРФ

Санкт-Петербугское городское отделение КПРФ

Сайт газеты ЦК Коммунистической партии Китая «Женьминь Жибао» (на русском языке)
Публіцистика

Андрей ДМИТРУК: СКАЗОЧНИК СТРАННЫЙ. К 75-летию со дня смерти Александра Грина (“Искатель”, №4, 2007)

Он жил среди нас, этот сказочник странный…
Виссарион Саянов

ПО ЦЕНЕ НЕБЕСНОЙ ЗАРИ

Однажды летом 1868 года почтенный аукционист Джозеф Лейтер, продавший на своем веку не одну тысячу картин, в разгар очередных торгов повел себя более чем странно. Посмотрев на великолепный рисунок обнаженной женской руки, Лейтер рассмеялся и сказал: “Этот рисунок должен быть куплен безусловно по цене небесной зари”…

…Не та ли самая рука, что даже в изображении перевернула душу торговца, тенью заслонила Томаса Гарвея и статую Фрези Грант от удара чугунной болванки? Рука — символ защиты; рука женщины-богини, сильной, прекрасной и недостижимой, той, что, быть может, являлась в хмельной тоске одинокому потерянному мечтателю. В жизни он так и не встретил подобной женщины. Никакая Бегущая по волнам не села в утлый челн его судьбы, чтобы ободрить и спасти. Были совсем другие. Напоследок склонилась над ним одна, полная жертвенности…

Но об этом — позднее.

Итак, Джозеф Лейтер, усомнившийся в том, что любой шедевр может быть оценен деньгами и тем посягнувший на устои своего общества, был, конечно же, объявлен сумасшедшим и отправлен в лечебницу. Оттуда он бежал — и, очутившись вдали от любого жилья, среди лесов, получил нежданное, непомерно мощное подтверждение своих взглядов. “Пред ним блистало подлинное произведение чистого и высокого искусства, брошенное, подобно аэролиту, — телу непостижимой звезды, — в стомильные дебри лесной пустыни.” Возможно, впервые представ человеческому взгляду, неведомо кем и для кого возведенная, зато свободная от меркантильных расчетов, интриг и зависти, в чаще высилась беломраморная скульптурная группа. Веселые молодые женщины сбегали к ручью, одна же подняла лицо к небу, словно ждала оттуда некоей вести… Так об этом говорится в рассказе Александра Грина “Белый огонь”.

Наследие писателя в чем-то подобно этому сокрытому от глаз изваянию. О его высоком и оригинальном даровании говорили разве что самые умные из коллег: так, уже после смерти Грина, в 1933 году, издать собрание его сочинений призывали в коллективном обращении Александр Фадеев, Николай Асеев, Эдуард Багрицкий, Валентин Катаев, Леонид Леонов, Юрий Олеша, Михаил Светлов… Долгое время его рассказы и романы были почти неведомы читателю; затем некоторые из гриновских вещей, прежде всего “Алые паруса”, попали в волну “романтической” моды начала 1960-х, переиздавались, экранизовались, даже дали название парфюмерной фабрике, — прочие же, поразительные по глубине и символической силе тексты оставались разовыми забытыми публикациями. Когда, наконец, издательство “Правда” взяло на себя подвиг издания шеститомника, — составителям пришлось вытаскивать из бумажных гор газету “Биржевые ведомости” за 1908 год и “Новый журнал для всех” за 1909, книгу “Загадочные истории” (1915) и газету “Честное слово” (1918)…

ВРОВЕНЬ С ГИГАНТАМИ

За десятки лет почти полной безвестности его успели назвать “осколком иностранщины”, фантазером, далеким от задач социального строительства, эпигоном, подражавшим всем подряд — Жюлю Верну, Эдгару По, Роберту Л. Стивенсону…

Но вот что более чем занятно.

В году 1926 один из “отцов” американской литературы ужасов, полубезумный гений Говард Ф. Лавкрафт пишет рассказ потрясающей силы — “Фотомодель Пикмана”. Художник Ричард Пикман, у которого покупатели и галереи весьма неохотно берут его мастерски выполненные, однако жуткие по содержанию картины, в своей мастерской для собственного удовольствия и показа ближайшим друзьям держит вещи вовсе кошмарные. Самое “безобидное” из этих полотен изображает пир оборотней на кладбище…

А за одиннадцать лет до того в русском журнале “Современный мир” появляется новелла Грина “Искатель приключений”. Живет себе благополучнейший помещик Доггер, счастливый в делах и в семейной жизни; исповедует принципы мудрой умеренности: “В политике я стою за порядок, в любви — за постоянство, в обществе — за незаметный полезный труд”. И вдруг оказывается, что этот титан посредственности втихомолку “балуется” кистью, да как! В запертой от всех комнате — набор чудовищных холстов и папок с рисунками, представляющими “реку, запруженную зелеными трупами… сцены разврата, пиршество людоедов, свежующих толстяка”…

Конечно, я не сомневаюсь в искренности и самобытности творчества Лавкрафта, а также в том, что первый номер “Современного мира” за 1915 год вряд ли попал в руки американского фантаста, и русского-то языка не знавшего. Хотя — всякое, конечно, бывает…

Еще пример. В годы, довольно близкие к настоящему времени, американец Стивен Кинг, также признанный “король” ужасов, публикует рассказ “Грузовики”. Типичный кошмар буржуазного писателя, живущего там, где автомобиль — чуть ли не религиозный фетиш. Огромные грузовые машины, вдруг обретая нечто вроде собственной психики, движутся сами и расправляются со своими бывшими хозяевами. Но по крайней мере на полсотни лет раньше, в рассказе “Серый автомобиль”, Грин живописует вполне демонический и почти самостоятельный бензиновый экипаж, окутанный атмосферой зла…

Опять-таки, я менее всего намекаю на то, что уроженец штата Мэн Стивен Кинг может оказаться тайным любителем русского автора, Александра Грина. Из двух описанных случаев можно сделать один вывод: вятский “подражатель”, “любитель иностранщины” был включен в главное течение мировой литературы и оперировал темами и сюжетами, которые и других мастеров пера, где бы они ни жили, не оставляли равнодушными. То есть, шел вровень с признанными талантами, а то и опережал их.

…Боюсь, что роман Александра Беляева “Ариэль” имеет более непосредственную связь с изданным за 18 лет до него “Блистающим миром”. Нет, не плагиат, конечно, — Беляев, крупный и оригинальный писатель, в нем не нуждался. Но тематическое и сюжетное заимствование просматриваются. Вплоть до того, что оба человека, летающих силой воли, без всякой техники, — и Друд, и Ариэль, — выступают в цирке…

Пример, так сказать, “от обратного”. Известно, что два Александра, Грин с Куприным, дружили, встречались многократно, наверняка показывали друг другу свои новые вещи. Так вот: Куприн в 1912 году помещает в журнале “Весь мир” небольшой рассказ “Исполины”. Содержание весьма просто и многозначительно: мещанин от педагогики, заурядный педант, гимназический учитель литературы Костыка спьяну начинает… экзаменовать портреты гениев земли Русской — Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского. Делает им выговоры за “нехристианские чувства” и “осмеяние предержащих властей”, выставляет позорные оценки… Год же спустя журнал “Солнце России” выходит с рассказом Грина “Жизнеописания великих людей”. Два маленьких человека, некто Фаворский и Чугунов, азартно играют в карты, за отсутствием денег, на книги. И вот какой между ними идет диалог: “ — Свифт и Мольер! — Прикуп. Четыре!.. — Кого еще? — Байрон. Нет, стой: полтинник. Байрон, Наполеон, Тургенев, Достоевский и Рафаэль”. Фаворский, ощутив на момент, что происходит жуткая профанация святынь, говорит сопернику: “Мещанин, ты дьявол!”. И получает невозмутимый ответ: “Нет-с, Чугунов. Мы по лесной части”…

Что это? Полуплагиат? Упражнение Грина на тему, удачно открытую талантливым другом? Уверен, что не было ничего подобного. Просто “свинцовая мерзость” тогдашней жизни, убивавшей человеческий дух, родила в душах двух чутких творцов весьма подобные образы: бессознательное опошление людишками-лилипутами непонятных им культурных сокровищ.

Куприн был неизмеримо более “раскручен”, известен читающей России, — но Грин, как писатель, шел, не отставая ни от закадычного друга, ни от иных могучих, честных отечественных реалистов. Пока не была создана “страна Гринландия”, не зашумели паруса в портах Лисса и Зурбагана, будущий сказочник писал отличную бытовую, социальную прозу.

“Иногда он приводил к себе женщину и запирался с ней. Являлись слуги, ставили на стол все, что требовала она, часто голодная и нетрезвая, и скромно уходили, неслышно ступая мягкими, дрессированными шагами. Он пил, оглушая себя, женщина садилась против него, охорашиваясь и оголяя локти. Снимала шляпу с цветными, красивыми перьями, трепала его по щеке и говорила:

— Давай чокнемся. Ты, душечка, сердитый? Отчего так?”

Право слово, не то Горький, не то Гиляровский с его описаниями московского обывательского и трущобного жития, не то, опять же, Куприн, автор “Ямы” и “Реки жизни”. И вместе с тем — никто из них! Сжатый в немногие годы, разнообразный и тяжелый опыт, острая наблюдательность, небезразличие к бедам и проблемам людским, — этим отличался Грин с первых написанных им страниц.

Но это еще не был ОН. Единственный и неповторимый.

ПОПЫТКА К БЕГСТВУ

Саша Гриневский пришел на свет 23, по новому стилю, августа 1880 года, в семье ссыльнопоселенца — поляка, задолго до того высланного в Вятскую губернию за участие в польском восстании. Отец, сломанный на всю жизнь насилием и несвободой, был помощником управляющего пивоваренным заводом, запойным пьяницей; мать, рано состарившаяся, заезженная домашними заботами, возилась с бедным хозяйством и детьми, сгоняя на последних свое горе и злость. Поначалу жили в городишке Слободском, затем в самой Вятке. Какова была тамошняя жизнь, явствовало из того, что город сей издавна был местом ссылки; там томился в свое время еще Александр Герцен, проклиная окружавшую его “удушливую пустоту и немоту”.

Диво ли, что Саша, которого ребята в школе дразнили “Грин-блин”, рано стал уходить от постылого бытия в чтение? Что увлекался магией и алхимией, искал философский камень? Что с наибольшим удовольствием глотал он книги, переносившие в мир небудничный, полный романтики и героизма? Первой книгой, самостоятельно прочитанной Гриневским (в пять лет!), стали “Путешествия Гулливера”. А потом… “Майн Рид, Густав Эмар, Жюль Верн, Луи Жакольо были моим необходимым насущным чтением… По предметам, требующим не памяти и воображения, а логики и сообразительности, двойки и единицы; математика, немецкий и французский языки пали жертвами моего увлечения чтением похождений капитана Гаттераса и Благородного Сердца.”

…Но — и это почти мистика — задолго до того, как Саша научился различать буквы, он сказал одно-единственное слово. Первое слово в жизни. Сказал его младенцем, поразив мать и отца. Он, “вятский уроженец”, сын сухопутнейшего из сухопутных краев, дремучей российской глубинки, вдруг вымолвил — не банальное “мама” или “баба”, а слово “МОРЕ”…

Кажется, только двое уроженцев России, придя на свет за тысячи вёрст от моря, всю жизнь бредили волнами и парусниками. Пётр Великий и Александр Грин…

Удрать из дому хотелось нестерпимо. Едва достигнув двенадцати лет, мальчик стал хаживать с ружьем далеко в лес и на озера, там часто после охоты ночевал у костра. Скоро умерла мать; отец, уже обремененный сыновьями и дочерьми, приискал новую жену, с ребенком; затем у четы Гриневских родился еще один, общий малыш… Бедность становилась убийственной. Развлекательные отлучки Саши волей-неволей превратились в хождение за заработком. Какую-никакую копейку он начал приносить, устроившись в переплетную мастерскую, — но клеить переплеты показалось занятием скучным. Тогда Саша устроился в местный театр, переписчиком ролей. Порой Гриневского выпускали и на сцену… но лишь для того, чтобы доложить в качестве лакея “Карета графа!” или заорать в массовке “Хотим Бориса Годунова!”…

Наконец, дождавшись своего шестнадцатилетия, Александр уехал в Одессу. По его собственным словам, моряки, приезжавшие к родственникам в Вятку, волновали Гриневского до слез одной своей флотскою формой. Он мечтал наняться матросом. И вот, впервые со дня рождения Саши, к ногам его, зашипев среди гальки Ланжерона, прильнула кружевная волна…

Я ЕГО НЕС В СЕРДЦЕ СВОЕМ

“Плавающие и путешествующие” Грина (школьную кличку он сделал писательским псевдонимом, английское green — “зеленый” — здесь ни при чем) в его прозе претерпевают весьма интересную эволюцию. Да, люди свободолюбивые, смелые, бросающие цивилизованную жизнь ради опасных странствий и захватывающих приключений, стали его героями чуть ли не с первых рассказов. Но как меняются эти люди из года в год!..

Начальные “гринландцы”, да и персонажи из реальной русской жизни (“Гринландия” вытесняла Россию постепенно, пока, в 20-х годах, не вытеснила полностью) отличались решительностью, порою доходившей до жестокости, смелостью, буйством воображения, предприимчивостью настоящих землепроходцев и — крайним эгоизмом. Матрос Тарт из рассказа “Остров Рено”, “человек крайне самолюбивый, бесстрашный и стремительный”, безусловно, сильная и яркая личность, решив остаться на тропическом необитаемом острове, заявляет другом матросу, посланному за ним с корабля: “Я жить хочу, а не служить родине. Как? Я должен убивать лучшие годы жизни потому, что есть несколько миллионов, подобных тебе? Каждый за себя, братец!”

Другой персонаж, Рег (имена, заметьте, твердые и короткие, как выстрел), действует и изъясняется еще откровеннее. Преодолев смертельные опасности, Рег (“Синий каскад Теллури”) получает в свои руки паспорт минерального источника, несравненного по своему целебному воздействию. Остается только обнародовать этот документ, чтобы Теллури стал мировым курортом. Но авантюрист говорит любимой женщине: “Я равнодушен к людям. В этом — мое холодное счастье… У меня есть своя жизнь — пропитывать ее запахом лечебницы я не имею желания”. И — выбрасывает бесценную бумагу…

Надо сказать, подобные фигуры в российской (да и европейской) литературе начала ХХ века возникали довольно часто. Соблазна изобразить красивого, привлекательного своей играющей силою, обаятельного индивидуалиста не избежал даже молодой Горький со своим Лойко Зобаром и некоторыми другими персонажами. А писатели второго и третьего сорта, вроде скандально знаменитого Михаила Арцыбашева с его жадным до наслаждений циником Саниным из одноименного романа, вообще воспевали воинствующий аморализм. Ветерком ницшеанства, культом “белокурой бестии” тянуло по Европе. Чувствуя растущее беспокойство, наиболее решительная буржуазия готовилась к боям; разумеется, образ храброго, независимого, не скованного общественными “предрассудками” борца за личное благополучие был востребован…

Но Грин, сын польского повстанца, человек, хлебнувший и рабочей доли, и солдатчины, и участи бездомного бродяги, — не смог навсегда остаться в тисках литературной моды. Он шагнул дальше. Его “большое Я”, интуиция подлинного художника, подсказывает: построить свое счастье на отвержении всего человеческого, на презрении к тысячелетним нравственным ценностям, в одиночку, с оружием в руках, — невозможно. Вернее, нельзя построить такое счастье — и при этом остаться нормально мыслящим, полноценно чувствующим… Потому капитан Артур Грэй из “Алых парусов”, богатый и знатный юнец, бежавший почти что по капризу от рутины размеренной, скованной ритуалами жизни в родовом замке, и приходит, в конце концов, к непререкаемой для него истине. “Она в том, чтобы делать так называемые чудеса своими руками.” Когда человек жаждет чуда, “сделай ему это чудо, если ты в состоянии. Новая душа будет у него и новая — у тебя”.

Если какие-нибудь Ивлет или Аммон Кут довольствовались тем, что могли странствовать по свету, а подчас и преспокойно нарушать законы общежития, свысока глядя на “обычных”, “маленьких” людей, — то герой “Кораблей в Лиссе”, лоцман Битт-Бой, не менее волевой и самостоятельный, чем помянутые авантюристы, спасает чужие корабли из безнадежных ситуаций на море… скрывая при этом свою смертельную болезнь!

Удивительные изменения гриновского взгляда на главное в жизни, на моральный долг человека видны из простого сравнения его ранних рассказов с более поздними. Достаточно черствый и самодостаточный герой-одиночка Горн (снова имя-выстрел!) из “Колонии Ланфиер” все же говорит, расчувствовавшись, о дикой местности, где он решил поселиться: “Было бы хорошо, если бы этот прекрасный лес сверкал тенистыми каналами с цветущими берегами, и стройные бамбуковые дома стояли на берегах, полные бездумного счастья, напоминающего облако в небе. И еще мне хотелось населить лес смуглыми кроткими людьми… с глазами оленей и членами, не оскверненными грязным трудом”. Написанный тринадцать лет спустя рассказ “Сердце пустыни” повествует о том, как трое состоятельных бездельников, развлекаясь жестокими розыгрышами, выдумывают некое поразительное селение, обитель беглецов от цивилизации, якобы стоящую в глубине джунглей. Но жертва обмана, путешественник Стиль, сначала чуть не погибнув на ложном пути, подсказанном троими, затем в течение нескольких лет… воплощает фантазию. Селение возникает! “Красивые резные балконы, вьющаяся заросль цветов среди окон с синими и лиловыми маркизами; шкура льва; рояль, рядом ружье; смуглые и беспечные дети с бесстрашными глазами героев сказок; тоненькие и красивые девушки с револьвером в кармане и книгой у изголовья и охотники со взглядом орла…” Десятки людей, не приспособленных к городской суете и фальши, сделал счастливыми Стиль. “Вы — турбина”, говорит ему один из авторов розыгрыша. Затем происходит знаменательный обмен репликами между бездушным фантазером и основателем поселка:

“ — Но е г о не было. Не было.

  • Был… Он был. Потому, что я его нес в сердце своем.”

Что остается к этому добавить? Пожалуй, одно. Как-то раз 37-летний Грин решил своеобразно спародировать “себя раннего”. Герой рассказа “Создание Аспера”, весьма уважаемый член общества, судья Гаккер, не отважившись стать искателем приключений, придумал… благородного разбойника Аспера. Чтобы у населения не возникало сомнений в реальности его выдумки, Гаккер, не жалея средств и сил, повсюду оставлял приметы присутствия отважного и неуловимого бандита. Наконец, придя к выводу, что игра затянулась, судья кончает с собой, предварительно придав себе черты Аспера! Газеты пишут о гибели легендарного атамана… Пустота и скука подлинной жизни привели Гаккера к сложному и дорогому перевоплощению, — но, осуществив свой замысел, судья увидел, что “Алых парусов”, вместе с ролью…

Кстати, о гриновских именах. Они совсем не придуманы ради того, чтобы ввести читателя в заблуждение и заставить его поверить, что пишет иностранец. Это — бред недоброжелателей. Чаще всего Грин дает героям вполне русские имена — или, по крайней мере, осмысленные для русского уха! Судите сами по десятку-другому первых попавшихся. Тот же Горн — название духового музыкального инструмента; Эстамп из “Золотой цепи” — оттиск гравюры; капитан Дюк… да кто ж не знает одесского “Дюка”, памятника герцогу Ришелье?! Кут — по-украински “угол” (Грин неплохо знал украинский язык, в рассказе “Капитан Дюк” есть и имя матроса Куркуль, т. е. сельский буржуа, кулак). Бенц — опять же, озорное одесское словцо; Картреф — сокращенное “карта треф”, Скоррей — всего лишь слово “скорей” со вторым вставленным “р”; Пленэр — термин живописцев, “открытый воздух”… Красавица Коррида из “Серого автомобиля” — “тезка” известного испанского развлечения, боя быков. Эверест Ганувер — название высочайшей горы мира плюс слегка изменённый Ганновер. Тобогган — индейские сани без полозьев, используемые и в спорте. Брамс, Гарвей, Шамполион, Дюрок, Блюм — имена композитора, врача, египтолога (а не императора французов, как считает автор толстой биографии Грина Алексей Варламов), наполеоновского маршала, немецкого революционера… А некоторые города “Гринландии”? Лисс — просто самец лисицы со вторым “с”, Покет — слегка изменённый “пакет”, Гель-Гью — почти что возглас “Гей, фью!” (есть же у него рассказ “Путешественник Уы-Фью-Эой”). Зурбаган музыкален: зурна и барабан… Ларчик просто открывался. Никакого намеренного эпатажа, просто — не без юмора — легкая мистификация.

Таков Грин.

МОРЕ, ЗОЛОТО И ТЕРРОР

Что же нес в сердце своем 16-летний паренек, однажды, подобно юному Артуру Грею, только без отцовского замка и капиталов в тылу, восторженно застывший на берегу моря?

Прежде всего, нестерпимую жажду бегства — от житейской пошлости, от серых вятских будней, от будущего, в лучшем случае ознаменованного судьбой мелкого провинциального чиновника или учителя. Затем, страстное желание испытать себя в манящем, неведомом, в тех краях и положениях, что так ярко, ясно вставали со страниц любимых романов; стать бродягой по морям и континентам, узнать смертельные схватки и пылкую любовь, оглушить себя водопадом невероятных впечатлений…

Он смотрел на суету одесского порта, слушал “демонический вопль сирены” и ощущал, как “над гаванью — в стране стран, в пустынях и лесах сердца, в небесах мыслей — сверкает Несбывшееся — таинственный и чудный олень вечной охоты”.

Но бытие окатило его не солнечными брызгами сбывшейся мечты, а темным варом разочарования… Юнги, полные решимости стать штормовыми капитанами, в Одессе никому не были нужны. Толпы нищих осаждали торговые суда в надежде получить хоть какую-нибудь работу. За жалкие собственные деньги Гриневскому удалось наняться учеником матроса на каботажное судно “Платон”. Старая дымная калоша, не торопясь, переходила из порта в порт вдоль черноморского побережья. Однако и этого оказалось достаточно, чтобы заронить в юную душу зерна, позднее проросшие упоительными “морскими” страницами “Алых парусов”, “Бегущей по волнам”, маленькими шедеврами вроде “Кораблей в Лиссе”... Раз удалось Александру почти случайно побывать в Египте, в Александрии, — это и была, до конца дней, вся его “заграница”, все Зурбаганы и Сан-Риоли… Но даже оттуда, из короткой прогулки по пыльным улицам арабского города, где высоки ограды и глухи ставни окон, Гриневский принес пряную фантазию. Матросам, наверняка поднимавшим парня на смех, он сообщил, что познакомился с дивной красоткой под чадрою, получил от нее розу и едва ушел от выстрелов ревнивого бедуина…

Впрочем, смеяться над Александром было уже небезопасно. Мечтатель рос самолюбивым и ершистым. Однажды его ударил боцман — на ту пору подобная “учеба” была в порядке вещей; но Гриневский ринулся на обидчика с ножом… Живые черты тогдашних переживаний Грина легко углядеть на первых страницах “Золотой цепи”. Строптивый, вспыльчивый и беззащитный юнга Санди Пруэль, укравший ведро с чужого корабля по приказу шкипера, носящий издевательскую татуировку, которую сделали, напоив мальца, шутники-матросы, — это и есть Саша Гриневский на борту черноморского тихохода, в 1896 году…

Несмотря на все испытания, вчерашний подросток оказался настолько крепок, — а может быть, столь свято верил в свое Несбывшееся, — что и не подумал возвращаться домой, а отправился бродяжить дальше. Его, как и молодого Пешкова, охватила некая наркомания странствий, заставлявшая сравнительно легко сносить бедность, отсутствие крыши над головой, грязную работу. С Черного моря Гриневский попадает на Каспийское: в Баку живет босяк-босяком, ища случайного найма; спит в ночлежке, подобно героям горьковской пьесы “На дне”. На базаре Саша приторговывал старым вещами; рыбачил, в иные дни нанимался грузчиком, забивал сваи, был чернорабочим в пекарне… Как-то чуть было не взяли его на судно, да показался слишком оборванным и грязным!

Довелось Александру в следующие годы и пожарным побывать (гасили огонь на нефтяном месторождении), и маляром, и банщиком, и поматросить на волжской барже… На самом исходе века 20-летнего странника занесло в Уральские горы. Там ждали золотые прииски: “Работал от зари до зари. На обед давался нам час, на завтрак полчаса”. Ждал завод, давший Грину понимание таких темных, изломанных рабочих душ, как у Евстигнея из “Кирпича и музыки”, питавшего злобу “против светлых, чистых комнат, музыки, красивых женщин и вообще — всего того, чего у него никогда не было, нет и не будет”…

Зимою Александр валил лес, живя в избушке лесорубов вдвоем со стариком Ильей, вечно требовавшим, чтобы “грамотный” напарник рассказывал ему сказки. Вспомнив все, что смог, из “Тысячи и одной ночи”, Андерсена, братьев Гримм, Гриневский начал импровизировать. Бог весть, какие сюжеты тогда впервые сложились за слепым от мороза оконцем, возле печи, какие возникли страны и города, позднее легшие на бумагу!..

Однако в целом жизнь его была груба. Скитания, порожденные жаждой впечатлений, стоили душе слишком дорого. Отуплял вынужденный труд ради куска хлеба; дурной пример давали многие встречи с опустившимися, недостойными людьми. Заносило на нелегальные промыслы; сходился с ворами и бандитами, хмурыми безжалостными существами, отнюдь не похожими на романических Картуша и Рокамболя. Как-то приятель стал уговаривать Александра… перерезать ночью семью, приютившую их, и ограбить дом. Едва отвертелся… Гриневский начинал запойно пить. Впоследствии это разрушило его первый брак — с Верой Калицкой — и сделало адом конец жизни…

Возжаждав хоть какой-нибудь определенности, в Пензе он добровольцем записался в армию. Узнал и эту сторону царской российской подлинности. В батальоне слыл “нравным”, дерзил начальству, не позволял себя унизить старослужащим. Ротный сказал ему: “Хороший ты стрелок, Гриневский, а плохой солдат”. Тогда, в 1902 году, армию пытались “просветить” социалисты-революционеры, устраивали тайные сходки солдат, раздавали листовки. В хлестких революционных призывах, в угрозах проклятым угнетателям и обещаниях Царства Божьего на земле почудилось Гриневскому все то же Несбывшееся. Дав себя увлечь эсерам, он бежал из батальона. С агитационными заданиями посетил Нижний Новгород, пропагандировал революцию в Саратове, Тамбове, Киеве, Одессе, Севастополе…

Слава Богу, ему не доверили террор (хотя эсеровские вожаки и собирались сделать это). Грин не причастен к страшным и вполне бессмысленным “эксам”, от которых гибли губернаторы и жандармские генералы. За ним нет мрачной славы людей, взорвавших карету министра фон Плеве и уничтоживших посреди Москвы великого князя Сергея Александровича. Со временем он понял, что нет разницы между теоретиками террора, авторами “чахоточных брошюр и памфлетов”, и маньяками-убийцами вроде чудовищного Блюма (“Трагедия плоскогорья Суан”). Более того, самостоятельно пришел к выводу, сделанному вождями серьезной классовой борьбы. Терроризм бесчеловечен и безрезультатен. Герой рассказа “Маленький заговор” говорит о девушке-террористке, обреченной убить очередного сатрапа и пойти за это на казнь: “Ну, хорошо, ее повесят, где же логика? Посадят другого фон Бухеля, более осторожного человека… А ее уже не будет. Эта маленькая зеленая жизнь исчезнет, и никто не возвратит ее”.

…Но пока что ему суждено было выступать с речами в рабочих и солдатских кружках, перевозить из города в город чемоданы “чахоточных брошюр”, передавать пароли вроде “Петр Иванович кланялся”, бегать от жандармов и… сидеть в тюрьме. Сначала Гриневский попал в камеру в Севастополе, пытался бежать; затем, после амнистии, продолжил пропаганду в Петербурге, был опять схвачен, изведал тюрьму и ссылку в Тобольскую губернию. Укрылся в родной Вятке (отец был еще жив, помогал, чем мог); жил по чужому паспорту. Разоблачили. Сослали под Архангельск…

Весь этот жестокий опыт чистым золотом отлился в писательской судьбе. Великолепные зарисовки тюремного быта и тщательно подготовленного побега находим в “Дороге никуда”. Но на душу ложились все новые шрамы, и все острее хотелось уйти от реальности — туда, “где знойная страна красотками цветет”. В край Несбывшегося.

КТО ПРИДУМАЛ СЛОВО “ЛЕТЧИК”?

Писал он чуть ли не с тех же лет, когда начал с ружьем ходить в лес под Вяткой. Сначала это были стихи, уныло-подражательные, о разбитых надеждах и быстро летящих годах, — мода на кладбищенскую поэзию соседствовала с культом “сильных личностей”. Затем полились рассказы. Печатали его, что называется, через раз, то в журналах, то в газетах. Потом начали выходить сборники, — например, “Шапка-невидимка”: но все эти ласточки весны не делали, настоящая слава не приходила. Ну, есть такой “господин литератор” на Руси, А. Грин (он подписывался именно так или “А. Грин”, но никогда не “Александр Грин”); чего-то сочиняет; Ремизов и Амфитеатров пишут “почище”, их имена более известны, не говоря уже о Горьком, Куприне, Леониде Андрееве… В 1913 году петербургское издательство “Прометей” разродилось трехтомником писателя. Через много лет, уже в конце 1920-х, издательство “Мысль” взялось за выпуск полного собрания сочинений, но в начатом не преуспело: вышло лишь девять томов из предполагаемых пятнадцати. По сути, только шеститомник “Правды”, начавший выходить в 1965 году, вобрал в себя всю известную прозу Грина: четыре романа, повесть “Алые паруса”, “Автобиографическую повесть” и 180 (!) рассказов.

А фундаментального анализа всего, написанного Александром Степановичем, пожалуй, нет и до сих пор. Разве что новый век принесет появление настоящего “гриноведения”…

“Беглец от действительности”, “сказочник”, — Грин на самом деле вовсе не столь однозначен. Он объемен, многолик, и каждое лицо его писательского дара вполне самобытно. Он создал “Гринландию”, разнообразный и внутренне непротиворечивый мир, что удавалось немногим авторам всех стран; в двадцатом веке — разве что Джону Р. Р. Толкиену. Но в той же мере, что к фантазерам-романтикам, Грина можно отнести к научным фантастам и даже — к мастерам художественной популяризации знаний! Беспредельно любознательный, увлекшись какой-либо научной сенсацией, он облекал ее в чисто литературную интригу. Вот “Редкий фотографический аппарат” — новелла о том, как молния, и вправду имеющая загадочные свойства, помогла следствию, отпечатав на коже убийцы снимок местности вместе с трупом убитого. Шаровая молния, природа коей толком не объяснена и до сих пор, тоже влечет рассказчика; тому свидетельство — маленький, отточенный “Белый шар”. Вот рассказ “Тяжелый воздух”, навеянный первыми удачами и катастрофами российской авиации: по мнению знатоков, именно в нем появилось новоизобретенное русское слово “летчик”!.. А вот — изысканные этюды о таком новшестве, как синематограф: “Забытое”, “Как я умирал на экране”…

А жгучий интерес Грина к сложным и странным психическим феноменам? Трудно назвать другого писателя, отечественного или зарубежного, который посвятил бы столько страниц (и каких!) этим явлениям. “Загадка предвиденной смерти”: крайний случай стигматизации, т. е. телесных изменений, происходящих под действием самовнушения, — у приговоренного на плахе, уверенного, что топор палача сейчас опустится на его шею, сама собой отваливается голова. “Эпизод при взятии форта “Циклоп”: офицер заранее видит повисшую в воздухе пулю, которая через несколько часов сражает его. “Бой на штыках”: под влиянием бешеной ярости солдат “выходит из себя”, со стороны наблюдая, как он сам бьется с противником. “Канат”: чиновник, страдающий манией величия и мнящий себя всесильным, свободно проходит по натянутому на большой высоте канату, совершая трюк, доступный не всякому циркачу…

Наконец, “чистая” фантастика? Да ведь Грин попробовал силы во всех ее жанрах, расцветших лишь к середине ХХ века, а то и позже! Фантастика, ставящая свой классический вопрос “что было бы, если бы…”: “Земля и вода” — землетрясение в Санкт-Петербурге, гибель северной столицы. Символическая полумистика (“Истребитель”): дюжина мужчин, слепых и беспомощных днем, по ночам превращается в профессиональную команду подводной лодки и топит корабли вражеского флота. Безусловное “фэнтези” (“Фанданго”): сквозь полотно ожившей картины герой попадает из замерзающего города времен разрухи в теплый и ласковый мир “Гринландии”. (Опять вспоминается Стивен Кинг: через много десятков лет он тот же прием использует в “Мареновой розе”!) Фантастика почти что научная (“Дуэль”): соперникам приходится выбирать между сильнейшим ядом и средством, дарующим организму бессмертие и практическую неуязвимость. Наконец, фантастика чисто научная: робот-андроид Ксаверий в “Золотой цепи”, умеющий говорить и даже пророчествовать. (Сомневаюсь, что Грину к 1925 году удалось прочесть пьесу Карела Чапека “R. U. R”, написанную на пять лет раньше; да и роботы совершенно разные — у чешского фантаста это, говоря современным языком, биокиберы, у русского — механическая кукла, более утонченный “потомок” ожившего манекена, Корриды эль-Бассо из “Серого автомобиля”.)

Грин свято верил, что люди рано или поздно научатся летать без каких-либо технических средств, левитировать, словно во сне; кстати, сны-полеты он считал наследственными, воспоминаниями мозга об атрофированной способности предков двигаться по воздуху. Отсюда — рассказ 1910 года “Состязание в Лиссе” (левитатор в свободном парении равняется с аэропланом и превосходит машину), а затем выросший из него, будто из семечка, “Блистающий мир”.

Серьезная эзотерическая мистика — “Крысолов”… Впрочем, об этой вещи мы еще скажем отдельно.

ЭТИ ЛЮДИ СПОСОБНЫ УКУСИТЬ КАМЕНЬ

Во времена не столь давние наши критики и литературоведы любили делить писателей первой половины ХХ века на тех, кто “принял” Октябрьскую революцию, и тех, кто ее “не принял”. Первые — например, неоднократно упомянутый нами Горький — удостаивались бесспорных похвал; о вторых, как о том же Куприне, если они были талантливы, вспоминали с сожалением: мол, несмотря на свой ум и одаренность, не сумели понять благую суть происходящего, чаще всего — бежали от революционных потрясений в эмиграцию…

Грин, как, скажем, и Михаил Булгаков, не принадлежит ни к тем, ни к другим. Необходимость и неизбежность крутых перемен в империи, где царизм давно уже стал красочной ширмой, прикрывавшей реальную власть хищников, казнокрадов и спекулянтов, была ясна каждому мыслящему человеку. Но и автор “Мастера и Маргариты”, и певец “Блистающего мира” представляли себе эти перемены более возвышенными, а может быть, и более упорядоченными, “стерильными”, чем сделала революцию история. Быть может, им виделось скорее обновление нравственное, чем грандиозная социальная анастрофа* … Не будем здесь доискиваться, почему так произошло. Важно другое — то, что зачастую мешало людям 20-х — 30-х годов, строителям новой жизни, в свою очередь, понять и принять художников, видевших свою революцию. Великий исторический слом дал новую энергию творцам, — но их произведения отражали его, этот слом, в непривычной и парадоксальной форме. Отсюда — отчуждение “идущих не в ногу” авторов от писательской среды, своеобразный остракизм…

Отвлеченным, “парящим в облаках” романтиком бывший эсер Гриневский назван быть никак не может. Он знал врага уже давно и давно представлял себе, к каким идеалам следует стремиться. Грин вполне, даже остро социален: только, отвергнув кровавую бессмыслицу террора и не придя в восторг от будней тяжкого постреволюционного строительства, он выбрал свою позицию по отношению к старому, проклятому им миру.

Ему представлялось добровольное объединение честных, чистых помыслами, сердечных людей против черствых корыстолюбцев. В этом Грин почти следовал Льву Толстому: если плохие люди объединяются, то почему бы не сделать этого и хорошим?..

Заметим, что “Гринландия” — отнюдь не общественная утопия, не Город Солнца. Прежде всего, в ней есть война, столь же бесчеловечная и разрушительная, как и в Европе 1914-1918 годов. Война бросает свой хмурый отсвет на многие рассказы, — но, вероятно, нигде отвращение к ее поджигателям и сочувствие к страдающим народам не выражены так полно, как в “Отравленном острове”. Любимая тема Грина — райский тропический остров, далекий от цивилизации, океанское “сердце пустыни”; колония из нескольких десятков счастливцев, живущих просто и естественно… И вдруг заплывший на остров Фарфонт (чувствуете, что можно сделать из слова “фарфор”?), досужий болтун-моряк красочно описывает колонистам Великую Войну! Смакуя, сообщает, сколько человек на месте может уложить тяжелый снаряд, как сражаются на море броненосцы, а сверху падают авиабомбы… И — черное дело сделано. Отравлены ужасом детски доверчивые, благодушные островитяне. К ним приходят кошмарные галлюцинации: жителям Фарфонта мерещится, что их рай атакуют чудовищные летательные аппараты, ползут к деревне невидимые разведчики, мечутся вокруг острова темные призраки-корабли…

Все оканчивается коллективным самоубийством островитян. Лично я не знаю в мировой литературе более гневного и пронзительного антивоенного произведения…

В “Гринландии” есть костоломы-полицейские, не постеснявшиеся зверски схватить ни в чем не повинную Тави, будущую подругу Друда, и есть министры, готовые, как Дауговет, главный враг летающего человека, не дрогнув, отдавать приказы о похищениях и тайных убийствах. Есть тюрьмы с прочными запорами, вроде той, куда был заточен Тиррей Давенант, чрезвычайно реальный и несчастный герой “Дороги никуда”. Наконец, есть тот класс, который, как безупречно понимал это Грин, является заказчиком и спонсором всего злого — арестов, убийств, заточений…

…Посреди веселого, но инфернально-жутковатого карнавала в Гель-Гью возникает некий черный автомобиль. В нем — люди, не одетые по-карнавальному, мрачной и отталкивающей внешности. “Первый, напоминающий разжиревшего, оскаленного бульдога, широко расставив локти, курил, ворочая ртом огромную сигару; другой смеялся, и этот второй произвел на меня особенно неприятное впечатление. Он был широкоплеч, худ, с… собранными… в едкую улыбку чертами маленького мускулистого лица…

— Вот они! — закричал Бавс. — Вот червонные валеты карнавала! Добс, Коутс, бегите к памятнику! Эти люди способны укусить камень!”

Карикатурное описание несколько напоминает обычные для первых советских демонстраций куклы “буржуев” в цилиндрах, с сигарами и моноклями, — но таков уж стиль времени: гротеск. Соль в ином: правильно увидены те, кто из своих шкурных интересов готов задушить человеческое веселье, разрушить дорогие сердцу традиции. Чудесная мраморная статуя Бегущей, Фрези Грант, — любимый символ города, — может пасть жертвой кучки олигархов. Казалось бы, в основе этой ненависти к невинной скульптуре лежат личные страсти миллионера, некоего Парана, но нет: Грин, словно рентгеном, высвечивает первопричину! “Грузоотправители, нуждающиеся в портовой земле под склады, возненавидели защитников памятника, так как Паран объявил свое решение: не давать участка, пока на площади стоит, протянув руки, “Бегущая по волнам”. Вот почему расположились возле Бегущей ее добровольные защитники, к которым примыкает и Гарвей. Вот почему учинена диверсия с чугунной болванкой, спрятанной под декорациями на карнавальной колеснице, и Гарвей чуть не гибнет, а один из горожан позднее расстается-таки с жизнью, обороняя памятник…

Где действует циничный денежный расчет, высокому и прекрасному — нет места. И, перепроданный несколько раз, опороченный низкими чувствами, больше не может парить над морями великолепный парусник “Бегущая по волнам”. Он догнивает в каком-то гиблом краю, брошенный среди болот и джунглей…

Ненависть Грина к капитализму, развращающему и опошляющему души, горяча; дуэльные выпады в сторону ненавидимого уклада жизни страстны и точны. Вот афиша “Нового цирка” из одноименного рассказа, право же, напоминающая что-то очень хорошо знакомое нам всем после 1991 года: “Цирк пресыщенных. Н е б ы в а л о ! Н е в е р о я т н о ! Раздача пощечин! Истерика и др. аттракционы”. Урод-карлик Пигуа де Шапоно, хозяин цирка, объявляет публике, опять же, в духе нынешних “ниспровергателей” гуманитарной культуры: “Посоветую вам, для приобретения бессмертия, ворваться в какой-либо музей, отбить головы у Венер, облить пивом пару знаменитых картин, да еще пару изрезать в лохмотья, и — бессмертие состряпано”. А вот — и цель позначительнее, и калибр авторского оружия покрупнее: “Пропавшее солнце”. “Страшное употребление, которое дал своим бесчисленным богатствам Авель Хоггей, долго еще будет жить в памяти всех, кто знал этого человека без сердца. Не раз его злодейства — так как деяния Хоггея были безмерными, утонченными злодействами — грозили, сломав гроб купленного молчания, пасть на его голову, но золото вывозило, и он продолжал играть с живыми людьми… Это был мистификатор и палач вместе.” По воле этого миллиардера-монстра с “тусклыми глазами тигра” был куплен у нищей матери мальчик. До 14 лет сироту держали в помещении, лишенном солнца, и лишь затем выпустили в сад — на закате, сказав, что светило горит над землей последний день и скоро погаснет навсегда. Но здоровое внутреннее чутье подсказало мальчику, что природа жива, лишь засыпает на ночь. Он не поверил — и не впал в безумие, как надеялся Хоггей…

Однако Грин не был бы собой, если бы и социальные свои “проекты” не облекал в форму тонкой аллегории, затейливой фантастической метафоры. Один из самых удачных и крупных его рассказов, скорее — маленькая повесть, “Крысолов”, показывает нам несколько дней жизни бездомного интеллигента, вынужденного в пору послереволюционной разрухи ютиться в лабиринтах комнат заброшенного петроградского банка. Скоро герой обнаруживает, что он не один среди пустынных хором, заваленных бланками и бумагами. Здесь же собираются странно-неуловимые создания, веселятся на загадочных балах, держат запасы невероятных для голодного времени вин и деликатесов… В конце концов, герою приходится спасаться бегством от “сожителей”, явно намеренных расправиться с ним. Кто же это? Ссылаясь на (то ли вправду существующую, то ли выдуманную им) книгу средневекового писателя Эрта Эртруса “Кладовая крысиного короля”, Грин утверждает: так могут преображаться крысы! Они легко принимают человеческий облик. “Они крадут и продают с пользой, удивительной для честного труженика, и обманывают блеском своих одежд и мягкостью речи. Они убивают и жгут, мошенничают и подстерегают; окружаясь роскошью, едят и пьют довольно и имеют все в изобилии.”

…Кто из нас не видел, особенно в последние десятилетия, подобных торжествующих крыс-оборотней?! Это же беспощадный портрет “хозяев жизни”, лишь внешне похожих на человека, жадных и развратных “новых русских”! Именно на фоне всеобщей нищеты, которая царила в Петрограде 1920 года, ярче всего видны их равнодушие и бессовестность…

Подчас Грин, безгранично верившие в людей, мог очаровываться и ошибаться. Мог с непростительной наивностью лепить “доброго” буржуа даже из мужественного капитана Грея, заставлять возлюбленного Ассоли говорить фальшивые слова: “Когда начальник тюрьмы с а м выпустит заключенного, когда миллиардер подарит писцу виллу, опереточную певицу и сейф… тогда все поймут, как это приятно”. (Давно ли мы читали на стенах не то наивные, не то подлые лозунги вроде “Богатые поделятся с бедными”?!) Мог придумать “случайного” капиталиста, выходца из низов, добряка Эвереста Ганувера, не желающего иметь ничего общего с грязной стороной бизнеса и лишь окружающего себя дорогими механическими игрушками (“Золотая цепь”). Но подобных проявлений наивности мало. Писатель умен и зорок.

…От внезапного пожара гибнет “Новый цирк” со своим омерзительным хозяином.

Авеля Хоггея и его гостей-олигархов убивают бойцы, найденные среди бедняков и нанятые для гладиаторского поединка на тайной арене (“Гладиаторы”).

Главарю людей-крыс ставит капкан и переламывает ему хребет опытный крысолов.

И даже безобидный Ганувер умирает, сраженный предательством откровенных хищников, охотящихся за его богатством; а волшебный дворец “Золотой цепи” становится военным госпиталем, приютившим сотни раненых…

Это только в Красной Армии Гриневский некоторое время пробыл связистом, таская за собой чемодан с рукописями. На своем поле боя он — меткий и безжалостный снайпер.

ФИНАЛ И ВЕЧНАЯ ЖИЗНЬ

Как рассказать о его последних годах и днях, чтобы не оскорбить памяти мечтателя и страдальца?

Трудными для страны и для людей ее были конец 20-х — начало 30-х годов. Много делалось ошибок; реальность, взвихренная революционной круговертью, еще не успела осесть и висела мутью над умами и душами; не сложилась новая жизнь. Литература кормила скверно, издатели подчас обирали и обманывали, — а заниматься чем-либо иным, кроме сочинительства, он уже не мог и не хотел… Привыкший уходить от царапающих шипов жизни в мечту и — увы, с бродяжьих времен! — в выпивку, окончив последний свой роман “Блистающий мир”, Грин со второй женою, многотерпеливой Ниной Николаевной, уединяется в Крыму. Живет в Севастополе, Балаклаве, Ялте, в мае 1924 поселяется в Феодосии — “городе акварельных тонов”.

…Ему не протянула свою руку богиня-спасительница Фрези, — но та, что осталась с ним, нежностью, верностью и верой стоила всех Ассоль, Молли, Гелли, Тави, всех неизменно волнующих “гриновских” девушек…

Так вспоминает Нина Грин феодосийские дни: “Зиму провели отчаянно. Книги не продавались, с “Мыслью” (ленинградское издательство — А. Д.) шел безнадежный суд… Досуживаться с “Мыслью” поехали в Ленинград, где жилось бесконечно тяжело: суд, нужда, вино, горечь и любовь. А. С. так много пил и, клянясь каждый день, что не будет больше, снова пил, что я сказала ему, что нашла себе место и уйду от него, если он не даст мне отдыха”.

…Она не ушла — и в последнем их доме, в Старом Крыму, закрыла ему глаза, когда тело отказалось служить глубоко больному Грину…

Союз писателей СССР и многие собратья по перу помогали, как могли, — но ничто не смогло излечить душевных ран человека, так и не примирившегося с жизнью, всегда требовавшего от нее слишком много света и справедливости…

Гении хрупки.

Умер Александр Грин 8 июля 1932 года. Нина Николаевна записала: “На кладбище — пустынном и заброшенном — выбрала место. С него видна была золотая чаша феодосийских берегов, полная голубизны моря, так нежно любимого Александром Степановичем… Никогда я больше не услышу и не увижу, как плетется пленительное кружево его рассказа… На всем остался Сашин последний, уставший взгляд”.

Она знала слабого, смертного человека; с нами же всегда рядом поэт и провидец в отблеске алого шелка на мачтах белого корабля, среди солнечного синего простора.

Будем помнить двух в одном…

* А н а с т р о ф а — термин, введенный в науку шведским химиком Херриком Балчевским: нечто, противоположное катастрофе, скачок от хаоса к порядку, быстрое соединение разрозненных элементов в единое целое. (Прим. автора)

Архів, сортувати за: Нові Відвідувані Коментовані
© Киевский ГК КПУ 2005
Все права защищены. Перепечатка материалов разрешается, только после письменного разрешения автора (e-mail). При перепечатке любого материала с данного сайта видимая ссылка на источник kpu-kiev.org.ua и все имена, ссылки авторов обязательны. За точность изложенных фактов ответственность несет автор.